Юрий Арабов
Чья грустная повесть зовется свободой? Европа, замри. Что можно измерить дворянской породой, так это сугробы сибирской зимы. Завидная правнукам доля кандальная у тех желатиновых берегов, где черные рыбы, как нарукавники, жрут водоплавающих жуков.
Чья грустная повесть зовется свободой? Не знаю такой. В закоулках Содома, возможно, и вычислит книгочей звезду пламенеющую, как шрам. Ведь хлоркой воняет в Кастальском ключе и рай перекручен, как кран.
«Ты роешь без устали, старый крот!» — сказал он, поглядывая на Восток. И Ева мичуринский съела плод, но забеременела тоской.
Конечно, для Евы есть много поз (чем знаменит, например, Китай), чтобы кручину избыть без слез и обуздать старину-крота.
Например, поза Зайца и поза Змеи непригодна лишь тем, кто кропает стихи. Поза Лошади может быть непонятна для особ, медитирующих в позе Дятла.
А грустная повесть? Что «грустная повесть»? Уж не грустней, чем обычная помесь брата студента с дурным халдеем. Но это кто-то назвал идеей... Ева стареет. Свобода неназываема, как Иегова. А эмпиреи — это горшочек с фикусом. За старенькой партой сидит Ягода. Он не решил уравнение с иксом.
Турки решают, резать ли им болгар. На границе за сутки не было ни эксцесса. Луна заползает под облака, словно горошина под принцессу.
Тут-то ты и завоешь, сволочь, словно гудок над далеким поездом, по дикой воле, пустой, как обруч, да по свободе, грустнее повести.
Тебе на выигрыш пришел кастет, хоть ты рулетку крутил на «Рай», когда, гремя, жестяной рассвет пролился осенью через край.
Я Отчизне обязан по гроб, но, когда я умру с тоски, не найдется в Отчизне, чтоб эту крышку забить, руки.
Этот маркий маринин стиль безопасен, как бритва, когда в тебе — полный штиль и позабыта молитва.
Тебя отпоет экскаваторный ковш, но ты затвердил, как урок, что задан, — пусть ты затвердел, как вчерашний корж, нам Запад поможет, Запад!
Я не знаю, что такое Запад. Помню, на карте был нацарапан какой-то дырявый сапог, я б мог примерить, да влезть не смог.
И эта даль порождала зависть неосязаемую, как ток. Ты пил, не рассчитывая на Запад, Восток призывая, Восток! Я сам стою за Восток, когда путешествую в Белосток, хоть там для меня нет места.
Как заметил однажды еврей-старик: «Поезд идет относительно леса, но относительно звезд — стоит».
Вон он гад, за Уралом свищет, разжигая у Блока комплекс, только если сломался компас, то кто ж его, гада, сыщет?
Восток, как икру, наметал рудники. Вороны, похожие на парики, рассыпали в воздухе запятые и над тобой поместили круг, в котором ты подчинен стихии. Но Юг нам поможет, Юг!
Юг сильнее Деникина, и это как аксиома, потому что от менингита помогает саркома.
Я когда-то бывал на югах: морда — в инее и вьюгах. Чтоб привычный сломать бардак, полагался на стремя. Я, конечно, за Юг, когда уезжаю на Север.
Эсеры, децисты, Народный фронт! Кто нас прокормит и что проймет? Пусть мы — без креста, но с задом. Мы можем в пути поменять шесток, нам Запад поможет, но этот Запад сползает все дальше на Юго-Восток...
«Где же твое первородство и первенство?». мыслит убийца, что пьет за пастора. Он сломан надвое, но еще держится, словно очки перевязаны пластырем.
Я не был никогда в Австралии, где молоко дают бесплатно. Где, может быть, одни аграрии да яблоки в родимых пятнах.
Испорченный калейдоскоп заменит им луну в ненастье, и наша лодка в перископ глядит на ихние несчастья.
Я не был никогда в Лапландии, где короли страдают астмою, где с веток, пахнущие ладаном, лимоны снятые не гаснут.
Темно от песьих там голов, когда зима, и у милиции там на учете каждый лорд, и на канате — каждый бицепс.
Я не был никогда во Франции и даже в Швеции (уж где бы!), а был — в чудовищной прострации, когда я вспомнил, где я не был.
Я не видал Наполеона, но, чтоб не вышел он повторно, я видел в колбе эмбриона, закрученного, как валторна.
Я не бывал, к тому же, в Греции, где моих предков съел шакал, и не читал, увы, Гельвеция и Цицерона не читал.
Но я бывал однажды в Туле, где задержаться не планировал и где в музее видел улей да зайца с ликом Ворошилова.
Но описать ее смогу ли... И прочь тоску гоню, как флюс: ведь парижанин не был в Туле. Пускай завидует француз!
Я был в Воронеже, на реке Воронеж, где в деревнях, что в Англии — ремень отцовский лежит на ребре, как корешок Евангелия.
У кирпичей — цинга, а цыган — до черта. В сущности, каждый — стоик. Для них и лужа — такой же Ганг. Воронеж — он там, где нам быть не стоит.
Я был в Поволжье. Пока что Судный день для них, как волдырь. В окаменевшей гармошке сруба — тяжелый уксус былой воды.
Благодаря горизонту, вровень с тобою птицы летят. От нас дороги сходятся, словно брови, и высыхают, морщиня грязь.
Из пряжи бабочка и из свечек не вылетит. Площади ждут парада, а истина — только в футляре семечек. Поволжье — везде, где нам быть не надо.
Я был в Украйне. Не для анафемы сии края и не нар, а парт, где все коровы — для географии, чьи шкуры лучше учебных карт.
С баранов стружки торчат, зрачков почти не видно. Я еду стоя не в Киев — город больших значков, тут нам не жить, и бывать не стоит.
Я был на Урале. Любая речь, одевшись в мрамор, звучит, как заповедь. И вместо курганов любую печь археологи могут вполне раскапывать.
Урал прилег к жестяной воде, он гул кует и железо удит, он в кроне дерева — бороде. Урал — это все, где тебя не будет.
И если ты для дома не мастак, и коль хандра заела до упада, — бери билет, и новые места тебе расскажут, что в них быть не надо.